26.08.2022
Вступительное слово переводчика
В июне 1935 г. Жан Жироду закончил свою драму «Троянской войны не будет», а уже 22 ноября она впервые была представлена на сцене парижского театра «Атеней». В намеренно, если не пародийно, анахронистической трактовке событий гомеровского эпоса легко узнавалась современная Европа, воздух которой был насыщен предчувствием новой большой войны. Между постановкой пьесы и опубликованием статьи Симоны Вейль, чье заглавие к ней недвусмысленно отсылало, всего полтора года, но мысль Жироду о неотвратимости войны уже успела найти впечатляющее подтверждение в испанских событиях. Симона Вейль, которая поспешила принять участие в этих событиях почти при самом их начале, спустя всего месяц после выступления генерала Франко, и уже в сентябре покинувшая Испанию «с намерением вернуться», позднее объясняла причины, по которым она так и не вернулась к своим недолгим боевым товарищам: «Я не чувствовала больше никакой внутренней необходимости участвовать в войне (...) между Россией, Германией и Италией»[1]. Еще до возвращения домой она поделилась с товарищем «еретической» мыслью: «Мне кажется, если не победит Франко, здесь будет вторя Россия». (О России середины тридцатых Симона была неплохо осведомлена: ее друг Борис Суварин, писавший в то время свою монографию о Сталине, имел в распоряжении богатое досье...)
Статья «Не будем снова начинать Троянскую войну», отражая размышления над реалиями Испанской войны, имела для Симоны, в некотором смысле, значение рубежа. Она практически разводит Симону с левым движением, яркой участницей которого, пусть независимой и своеобычной, не замыкаемой в рамки партийной дисциплины и принудительного единомыслия, она была в течение минувшего пятилетия. Статья была опубликована в журнале «Нуво кайе», стоявшем на позициях классового мира, патроната предпринимателей над рабочими и решительного неприятия идеологии и практики коммунистов, – и, надо отметить, почти безупречно укладывалась в общую линию журнала. Кроме того, под впечатлением от увиденного в Испании (вмешательство третьих сил, использующих страну как полигон подготовки к мировой войне), Симона приходит к предположению, что Европа должна любой ценой избежать континентальной катастрофы, удовлетворив некоторые претензии Германии. Версальская система, как несправедливая, кажется ей, во всяком случае, не меньшей предпосылкой возможной войны, чем гитлеровский милитаризм. Не последнее место в ряду факторов, приближающих большую войну, отдает она левым политическим блокам, которые, объединяясь под лозунгом антифашизма, ставят рабочие партии и движения европейских стран, вместе с инициативами лево-ориентированной интеллигенции, на службу сталинской тирании и гегемонизма.
Нашему современнику, родившемуся или, во всяком случае, сформировавшемуся в период после Второй мировой войны, некоторые тезисы Симоны могут показаться идеалистическими и близорукими: в «послеялтинской» перспективе представляется как бы очевидным, что планы борьбы за мировое господство были имманентно свойственны гитлеровскому режиму и, таким образом, мировая война была делом практически предрешенным, а участие в антифашистской коалиции любого состава было единственным верным личным и коллективным выбором.
Редакция «Нуво кайе» выступала за продолжение и развитие франко-германского экономического сотрудничества, несмотря на усиленное вооружение Германии и обострение военно-политических отношений между обеими странами. После поражения Франции в 1940 году основатель журнала Огюст Детеф, его спонсор Ипполит Вормс и несколько активных участников (Жорж Альбертини, Жак Барно и др.) стали сторонниками и видными функционерами режима Виши, так что позднее даже привлекались к суду за сотрудничество с врагом. Эти детали, хоть и посторонние содержанию статьи, косвенным образом также могут бросить тень на анализ Симоны, чья непримиримость к нацизму общеизвестна. Можно, в принципе, задаться вопросом: не выражала ли Симона Вейль в своей статье 1937 года, сознательно или нет, интересы определенной группы предпринимателей или идеологов, чья тенденция спустя недолгое время привела их к коллаборационизму?
Еще одной гирькой на противоположную чашу весов является собственное признание Симоны, сделанное ею в 1943 году: «Моя преступная ошибка до 1939 года в отношении пацифистских кругов и их деятельности происходила от бессилия, причиной которого были долгие годы разбитости и физической боли. Будучи не в состоянии следить за их деятельностью вблизи, посещать их, общаться с ними, я не распознала в них наклонности к предательству»[2].
Даже если эти слова Симоны относятся, в том числе, к ряду ее коллег по «Нуво кайе», они, по моему глубокому убеждению, никак не дискредитируют и не обесценивают самой статьи, тем более что Симона и после 1939 года не отказывалась от ее основных тезисов. Ряд высказанных здесь мыслей повторен и развит ею и в статьях последнего, лондонского периода ее жизни. Важно правильно понять цель Симоны и не упрекать ее в отсутствии того, что она в статье и не была намерена делать, а именно – всестороннего анализа причин назревающей войны. Ведь в словах об «ирреальном характере большинства возникающих ныне конфликтов» легко вычитать отказ замечать реальные причины, стоящие за ними. Вчитавшись внимательно, мы увидим, что Симона отнюдь не закрывает глаза на эти причины, но выделяет грань между реальными противоречиями, которые законным образом вызывают борьбу, совсем не обязательно насильственную (и, как ее следствие, модификацию отношений, баланса сил и т. д.) и убийством, которое совершают – не всегда, но весьма часто – во власти побуждений или понятий ирреальных. Статья говорит о необходимости для ответственного мыслящего человека, кто бы он ни был, совершать усилие внимания, вскрывая, подобно Сократу в платоновских диалогах, внутреннее содержание ходячих понятий, лозунгов пропаганды, словаря политиков, журналистов и генералов, всех этих «слов, украшенных прописными буквами», под которыми миллионы людей призывают или гонят убивать друг друга.
Еще один вопрос, возникающий при чтении статьи: кого имеет в виду Симона, завершая ее обращением к некоторой человеческой общности: «Спросим же себя, не сослужим ли мы нашим современникам практическую службу первостепенной важности, реформируя методы преподавания и распространения научных знаний, изгоняя грубое суеверие, воцарившееся и давшее полную волю искусственному словарю»? Кто эти «мы»: какая-то политическая или социальная группа, круг единомышленников?
Словом «мы» в данном случае переводится характерное французское неопределенно-личное местоимение on, не уточняющее субъекта действия. Таким образом, «мы» – любой, кто способен принять мысль автора с пониманием и сочувствием. Именно такой способ перевода выбран мной потому, что частое употребление слова «мы» очень характерно для Симоны Вейль, ревностно хранившей свободу мысли и совести от всякого коллективного и партийного давления. Обрекая себя в этом выборе на одиночество и изоляцию при жизни и непонимание после смерти, она, тем не менее, искала и братского союза, и понимания, убежденная в том, что пора сочувственного приятия ее мысли непременно настанет.
Разгром нацизма не привел к чаемому Симоной интеллектуальному оздоровлению. Не принес этого оздоровления и крах коммунистической системы. Напротив, современная революция информационных технологий обострила обозначенную в статье проблему как никогда раньше в истории, придав ей поистине планетарные масштабы.
«...Когда придаются прописные буквы словам, лишенным значения, тогда, лишь только сложатся подходящие обстоятельства, люди проливают потоки крови, громоздят руины над руинами, повторяя эти слова и не в силах обрести ничего соответствующего им на деле». И сегодня, как восемьдесят и сто лет назад, при использовании не имеющих определения абстрактных понятий, подменных лозунгов, оторванных от реального исторического содержания ярлыков, слов-страшилок, проливается реальная кровь тысяч людей... Различие с эпохой Симоны, может быть, лишь в том, что сегодня даже сами размахивающие этими абстракциями, лозунгами, ярлыками и страшилками, не верят в их серьезность, и в их манипуляциях, как никогда прежде, очевидны цинизм и шулерство. Но лишь тем большей благодарности достойно мужество автора, более восьмидесяти лет назад, на пороге мировой бойни предостерегавшего от доверчивости к словам, «вводящим в ступор умы» людей по обе стороны баррикад, независимо от лагеря и флага.
Петр Епифанов
Июль 2022
НЕ БУДЕМ СНОВА НАЧИНАТЬ ТРОЯНСКУЮ ВОЙНУ*
«Nouveaux Cahiers», 1937, №№2 и 3 (1 и 15 апреля)
Мы живем в эпоху, когда относительная безопасность, которую обеспечивает людям техническое господство над природой, с лихвой компенсируется опасностями разрушений и убийств, вызываемых конфликтами между человеческими группами. Столь большая опасность, несомненно, в немалой степени имеет причиной мощность орудий уничтожения, которые техника вложила нам в руки. Но эти орудия не сами пускают себя в ход; нечестно было бы возлагать на мертвую материю вину в том положении, за которое несем полную ответственность мы сами. Наиболее угрожающие конфликты имеют общую характерную черту, которая может успокоить поверхностные умы, но, вопреки первому впечатлению, свидетельствует о подлинной опасности этих конфликтов: то, что они не имеют цели, поддающейся определению. На протяжении всей истории человечества можно проследить, что конфликты, отличавшиеся беспримерным ожесточением, – суть именно такие, которые не имели цели. Этот парадокс, как только мы ясно его осознаем, возможно, оказывается одним из ключей к истории и, вне всякого сомнения, – ключом к нашей эпохе.
Когда борьба идет вокруг четко определенной ставки, каждый способен, взвесив вместе ценность этой ставки и вероятные издержки борьбы, решить для себя, до какого предела она стоит приложения усилий; и, вообще говоря, в этом случае бывает нетрудно найти некий компромисс, который для каждой из соперничающих сторон будет выгоднее, чем сражение, пусть даже победоносное. Но когда борьба не имеет цели, уже нет и общей меры, уже нет весов, нет пропорции, нет возможности сравнения, и условия компромисса просто непредставимы. Важность сражения тогда измеряется только жертвами, которых оно требует. И поскольку, по этой самой причине, уже принесенные жертвы непрестанно взывают к жертвам новым, не было бы и никакого смысла перестать убивать и умирать, если бы, к счастью, человеческие силы не истощались, достигнув своего предела. Этот парадокс столь разителен, что не поддается анализу. И, хотя всем так называемым образованным людям известен его самый чистый пример, есть что-то роковое в том, что мы читаем о нем – и не понимаем.
Некогда греки и троянцы в течение десяти лет истребляли друг друга ради Елены Прекрасной. Кроме разве что воина-дилетанта Париса, среди них не было никого, кто бы хоть сколько-то дорожил Еленой; все вместе, и те и другие, они, вероятно, одинаково сожалели о том, что она вообще родилась на белый свет. Личность Елены была настолько не пропорциональна этой гигантской битве, что в глазах всех являла собой не более чем символ истинной ставки; но саму эту истинную ставку никто не определял. Ее даже нельзя было определить, ибо ее не существовало. Ее нельзя было и измерить. Ее важность представляли только числом уже убитых и теми убийствами, которые еще предстояло совершить. Таким образом, эта важность превосходила всякий предел, поддающийся оценке. Гектор предчувствовал, что его город будет разрушен, его отец и братья – убиты, жена – уведена в рабство, худшее, чем смерть; Ахилл сознавал, что подвергает своего отца бедствиям и унижениям беззащитной старости; многие понимали, что настолько долгое их отсутствие приведет к разорению родных очагов. Но ни один не считал это слишком дорогой платой, ибо все они гнались за несуществующим – тем, что измерялось лишь ценой, которую следовало заплатить. Чтобы устыдить тех из греков, которые предлагали всему войску вернуться восвояси, Афине и Одиссею казалось достаточным аргументом напомнить о страданиях погибших соратников[3]. С расстояния трех тысячелетий мы обнаруживаем в их устах и в устах Пуанкаре[4] одну и ту же аргументацию с целью заклеймить предлагающих мир без победителей и побежденных. В наши дни, чтобы объяснить это мрачное упорство в нагромождении бесполезных разрушений, популярное воображение подчас прибегает к предполагаемым интригам экономических групп. Но незачем искать корни этого так далеко. У греков времен Троянской войны не было ни синдикатов поставщиков меди, ни комитетов кузнецов-оружейников. Правда, в умах современников Гомера роль, которую отводим мы таинственным олигархам от экономики, принадлежала богам из мифологии. Однако чтобы загнать людей в самые бессмысленные катастрофы, нет необходимости ни в богах, ни в секретных заговорах. Достаточно самой человеческой природы.
Для умеющего видеть самым тревожным симптомом наших дней является ирреальный характер большинства возникающих ныне конфликтов. У них еще меньше реальности, чем у конфликта между греками и троянцами. В центре Троянской войны стояла хотя бы женщина – тем более женщина, обладавшая совершенной красотой. Для наших современников роль Елены играют слова, украшенные прописными буквами. Если мы выловим, желая раздавить, одно из таких слов, набухших кровью и слезами, то обнаружим, что оно лишено содержания. Слова, имеющие содержание и смысл, не смертоносны. Если подчас какое-то из них и замешивается в кровопролитие, это происходит скорее случайным, нежели фатальным образом, и тогда обычно имеет место определенное действие, имеющее свои границы и направленное на конкретные цели. Но когда придаются прописные буквы словам, лишенным значения, тогда, лишь только сложатся подходящие обстоятельства, люди проливают потоки крови, громоздят руины над руинами, повторяя эти слова и не в силах обрести ничего соответствующего им на деле. Им не может соответствовать абсолютно ничто из реального, ибо они ничего не значат. Успех тогда определяется исключительно через сокрушение групп людей, обозначаемых словами, враждебными первым; ибо характерная черта всех таких слов в том, что они живут лишь в виде антагонистических пар. Понятно, что не всегда эти слова лишены смысла сами по себе; иные из них могли бы его иметь, если бы кто-то потрудился дать им надлежащее определение. Но слово, получившее такое определение, теряет свою прописную букву, оно более не может ни послужить знаменем тебе самому, ни стать боевым кличем твоих врагов. Оно теперь – всего лишь отсылка, помогающая понять определенную реальность, либо конкретную цель, либо способ действия. Уяснять понятия, подрывать доверие к словам безнадежно пустым, определять использование других слов с помощью точного анализа – вот, сколь бы ни казалось странным, тот труд, который мог бы сохранять человеческие жизни.
Во всей области мысли мы, кажется, утратили первостепенно важные для интеллекта понятия: понятия предела, меры, степени, пропорции, взаимоотношения, отношения, условия, необходимой связи, связи между средствами и результатами. Желая заниматься делами человеческими, мы населили свою политическую вселенную исключительно мифами и чудовищами; здесь мы знаем только обобщения, только абсолюты. Примером чего является весь политический и социальный словарь.
Национальный интерес невозможно определить ни через общий интерес крупных капиталистических промышленных, торговых или финансовых предприятий определенной страны – ибо этого общего интереса не существует, – ни через жизнь, свободу и благосостояние граждан, ибо этих граждан неустанно заклинают приносить благосостояние, свободу и жизнь в жертву национальному интересу. В конечном счете, рассматривая современную историю, мы вынуждены заключить: для каждого государства национальным интересом является его способность вести войну.
В 1911 г. Франция чуть не ввязалась в войну за Марокко[5]; но почему Марокко было столь важно? Потому что Северной Африке предполагалось стать резервом пушечного мяса; и еще потому что, с военной точки зрения, государство заинтересовано в том, чтобы сделать свою экономику сколь возможно более самостоятельной, обладая собственными сырьевыми ресурсами и рынками сбыта. Страна называет своим жизненным экономическим интересом не то, что позволяет ее гражданам жить, но то, что позволяет ей воевать; нефть гораздо лучше подходит для разжигания международных конфликтов, чем пшеница. Таким образом, когда ведут войну, это делается или чтобы сохранить, или чтобы увеличить средства для ее ведения. Вся международная политика движется по этому порочному кругу. Национальный престиж состоит в том, чтобы постоянно производить на другие страны впечатление, ради их деморализации, что в случае войны мы непременно их победим. Национальной безопасностью называется такое химерическое состояние вещей, при котором бы мы сохраняли возможность вести войну, лишая той же возможности все другие страны. В итоге, уважающее себя государство скорее готово на все, включая войну, чем на то, чтобы в случае столкновения интересов от войны отказаться.
Но зачем вообще нужно мочь вести войну? Мы об этом знаем не больше, чем троянцы знали, зачем им надо удерживать у себя Елену. Именно поэтому добрая воля миролюбивых политиков столь малоэффективна. Если бы страны разделяла реальная противоположность интересов, можно было бы находить удовлетворяющие компромиссы. Но когда «национальные» экономические и политические интересы направлены не иначе, как в сторону войны, как согласовать их мирным образом? Следовало бы упразднить само понятие «нация». Или, скорее, принятый способ употребления этого слова: ибо слово «национальный» и выражения, частью которых оно является, лишены всякого значения; их содержанием являются лишь миллионы убитых, сирот и калек, отчаяние и слезы.
Еще один изрядный пример кровавого абсурда – противостояние между фашизмом и коммунизмом. Тот факт, что это противостояние сегодня определяет для нас двойную угрозу войны гражданской и войны мировой, возможно, является самым тяжким симптомом интеллектуальной атрофии из тех, которые сегодня наблюдаются в нашей цивилизации. Ибо если исследовать смысл, который имеют на сегодня оба этих термина, обнаруживаются две почти идентичных политических и социальных концепции. Как с одной, так и с другой стороны присутствует то же рабское подчинение государству почти всех форм индивидуальной и общественной жизни; та же безудержная милитаризация; то же искусственное единодушие, достигаемое принуждением в пользу единственной партии, смешивающей себя с государством и определяющей себя через это смешение; тот же самый режим рабства, навязываемый государством трудящимся массам вместо классического наемного труда. Нет держав более сходных по структуре, чем Германия и Россия, грозящих друг другу всемирным крестовым походом и выставляющих одна другую в образе апокалиптического Зверя. Поэтому можно безбоязненно утверждать, что противостояние фашизма и коммунизма лишено какого-либо смысла. Как и то, что победу фашизма можно определить лишь как истребление коммунистов, а победу коммунизма – как истребление фашистов.
Понятно, что при таких условиях и антифашизм, и антикоммунизм также лишаются смысла. Позиция антифашистов: всё что угодно, лишь бы не фашизм; всё, включая фашизм под именем коммунизма. Позиция антикоммунистов: всё что угодно, лишь бы не коммунизм; всё, включая коммунизм под именем фашизма. Ради этого святого дела каждый, в обоих лагерях, уже готов умереть, но главное, готов убивать.
Летом 1932 г. на улицах Берлина часто собиралась кучка людей вокруг пары вступивших в дискуссию рабочих или бюргеров, один из которых был коммунистом, а другой нацистом. Каждый раз в ходе дискуссии они обнаруживали, что защищают ровно одну и ту же программу; эта констатация у обоих вызывала головокружение, но еще и увеличивала в каждом из них ненависть к противнику – настолько принципиально враждебному, что он оставался врагом, даже излагая те же самые идеи[6].
С той поры прошло четыре с половиной года. Немецких коммунистов так и мучают в концлагерях; и мы не можем с уверенностью сказать, что и Франции не угрожает война на истребление между антифашистами и антикоммунистами. Если бы такая война в самом деле произошла, Троянская война показалась бы в сравнении с ней образцом здравого смысла. Ибо если даже предположить, вместе с одним греческим поэтом, что в Трое был только призрак Елены[7], этот призрак обладал бы куда более подлинной реальностью, чем противостояние между фашизмом и коммунизмом.
Противостояние между диктатурой и демократией, которое сродни противостоянию между порядком и свободой, по крайней мере, реально. Однако и оно теряет смысл, если брать каждый из этих терминов как нечто цельное в самом себе, как чаще всего поступают в наше время, вместо того, чтобы рассматривать их как критерий, позволяющий измерять характеристики социальной структуры. Понятно, что не бывает ни абсолютной диктатуры, ни абсолютной демократии, но социальный организм всегда и повсюду составляется из демократии и диктатуры в разных степенях. Понятно и то, что степень демократии определяется отношениями, связывающими разные шестеренки социальной машины, и зависит от условий, определяющих функционирование этой машины; следовательно, нужно стремиться воздействовать на эти отношения и эти условия. Вместо этого обычно полагают, будто имеются человеческие общности, страны или партии, сущностно воплощающие в себе диктатуру или демократию, так что, соответственно тому, склонны ли мы по характеру больше к порядку, или к свободе, нас охватывает желание сокрушать одни или другие из этих обществ. Многие французы, например, искренне верят в то, что военная победа Франции над Германией была бы победой демократии. В их глазах, свобода заключена во французской нации, а тирания – в германской, как для современников Мольера в опиуме заключалось усыпляющее свойство[8]. Если однажды так называемые соображения «национальной безопасности» сделают из Франции укрепленный лагерь, или вся нация целиком окажется подчинена военной власти, и Франция, преобразованная таким способом, вступит в войну с Германией, эти французы будут подставлять грудь под пули, при этом убивая сколь возможно большее число немцев, во власти трогательной иллюзии, что они-де проливают свою кровь за демократию. Им не приходит на ум, что диктатура могла установиться в Германии в силу определенного положения вещей, и что содействовать формированию там другой ситуации, делающей возможным определенное ослабление государственной власти, было бы, пожалуй, эффективнее, чем убивать парней из Берлина и Гамбурга.
Другой пример. Если мы рискнем изложить перед носителем того или иного партийного духа идею перемирия в Испании, он, если это «правый», возмущенно ответит нам, что надо сражаться до конца ради торжества порядка и сокрушения поборников анархии; а если «левый», ответит не менее возмущенно, что надо сражаться до конца за свободу народа, за благосостояние трудящихся масс, ради сокрушения угнетателей и эксплуататоров. Первый при этом забывает, что никакой политический режим, каким бы он ни был, не несет беспорядков, хотя бы отдаленно сравнимых с беспорядками гражданской войны – систематическими разрушениями, массовыми убийствами на фронте, упадком производства, сотнями отдельных преступлений, ежедневно совершаемых внутри каждого из лагерей, просто потому что винтовка оказывается в руках у очередного негодяя. Со своей стороны, «левый» забывает, что в лагере его единомышленников давящие нужды гражданской войны, состояние осады, милитаризация фронта и тыла, полицейский террор, слом всех преград для произвола, всех гарантий для личной безопасности – всё это куда более радикально уничтожает свободу, чем приход к власти крайне правой партии. Он забывает, что военные расходы, разрушения, ослабление производства обрекают народ, причем надолго, на лишения куда более жестокие, чем те, которым подвергали бы его эксплуататоры. И «правый», и «левый» забывают, что долгие месяцы войны привели к почти идентичному режиму. Каждый из лагерей утратил свой идеал, сам того не заметив; для каждого победа того, что он называет своей идеей, определяется отныне как простое истребление противника; и каждый, стоит с ним заговорить о мире, ответит с презрением сокрушительным доводом – аргументом Афины у Гомера, аргументом Пуанкаре в 1917 году: «Этого не хотят мертвые»[9].
*
Что законно, живительно, необходимо, – это вечная борьба подвластных против правящих, когда механизм социальной власти подавляет человеческое достоинство у нижестоящих. Эта борьба вечна, потому что те, кто правит, всегда, сознательно или нет, склонны топтать ногами человеческое достоинство тех, кто им подвластен. Функция управления, в той мере, насколько она осуществляется на деле, не может, кроме особенных случаев, уважать человечество в лице тех, кому суждено повиноваться. Если же она осуществляется так, как если бы люди были вещами, да еще и без сопротивления, она неизбежным образом осуществляется над вещами исключительно податливыми; ибо человека, повинующегося страху смерти, – который, в конечном счете, является высшей санкцией всякой власти, – можно сделать более управляемым, чем мертвое вещество. До тех пор, пока будет существовать устойчивая социальная иерархия, какова бы ни была ее форма, стоящие внизу будут вынуждены бороться за то, чтобы не потерять все права человеческого существа. С другой стороны, сопротивление стоящих вверху, если оно систематически проявляет себя как противное справедливости, тоже основано на конкретных мотивах. Прежде всего, на мотиве личной выгоды; кроме случаев весьма редкого великодушия, привилегированные не терпят и мысли о лишении части своих привилегий, материальных или моральных. Но также и на мотивах более возвышенных. Облеченные функциями управления сознают за собой миссию защищать порядок, необходимый для всякой общественной жизни, и они не представляют себе другого порядка, кроме существующего. Они не совсем неправы, ибо, прежде чем другой порядок установится на деле, нельзя с уверенностью утверждать, что он возможен. Именно поэтому социальный прогресс может иметь место только тогда, когда давление снизу достаточно, чтобы реально изменить соотношение силы и таким образом принудить к фактическому установлению новых социальных отношений. Давление снизу и сопротивление сверху, сталкиваясь между собой, непрерывно вызывают, таким образом, нестабильное равновесие, определяющее в каждый момент времени структуру общества. Это столкновение – борьба, но не война; оно может превратиться в войну в определенных обстоятельствах, но в этом нет ничего фатального. Античность не только оставила нам историю бесконечных и бессмысленных убийств под Троей, но также и историю энергичной и единодушной деятельности, посредством которой плебеи, не пролив ни капли крови, вышли из положения, близкого к рабству, и получили в качестве гарантии их новых прав институт народных трибунов. Точно таким же способом французские рабочие, занимая фабрики, но без насилия, добились признания некоторых своих элементарных прав и, в качестве гарантии этих прав, института выборных делегатов.
*
Может быть, и в самом деле в Трое был лишь призрак Елены, но греческое и троянское войско не были призраками; таким же образом, если слово «нация» и выражения, в которые оно входит, лишены смысла, то разные государства, с их учреждениями, тюрьмами, арсеналами, казармами, таможнями, вполне реальны. Теоретическое различие между двумя формами тоталитарного режима, фашизмом и коммунизмом, лишь воображаемо, – однако в Германии в 1932 году реально существовали две политические организации, каждая из которых стремилась к тотальной власти и, как следствие, к уничтожению другой. Демократическая партия может постепенно стать партией диктатуры, но она все равно сохранит отличия от диктаторской партии, которую силится раздавить. В видах обороны против Германии, Франция может сама, в свою очередь, подчиниться некоему тоталитарному режиму; но французское и германское государства тем не менее останутся двумя различными государствами. Уничтожение и сохранение капитализма суть лозунги без содержания, но под этими лозунгами группируются организации. Каждой пустой абстракции соответствует человеческая общность. Абстракции, не подпадающие под это правило, остаются безвредными; соответственно и человеческие общности, не являющиеся выделением из абстрактных понятий, имеют шанс не быть опасными. Жюль Ромен великолепно изобразил этот особенный вид выделения, вложив в уста Кнока формулу: «Выше интереса больного и интереса врача – интерес медицины»[10]. У него эта формула комична – но лишь потому, что профсоюз врачей еще не разродился лозунгом вроде нее. По всему подобные понятия движут организациями с общей характерной чертой: эти организации либо заняты удержанием власти, либо стремятся к ней.
Все нелепости, уподобляющие человеческую историю бесконечному бреду, коренятся в одной главной нелепости: в природе власти. Необходимость в существовании власти реальна, осязаема, ибо порядок необходим для человеческого существования; но наделение властью – дело произвольное, так как люди подобны, или почти подобны друг другу; однако, это наделение не должно выглядеть произвольным, иначе власть уже не будет признаваться как власть. Таким образом, в самой сердцевине власти находится престиж, то есть иллюзия. Всякая власть основана на связях между родами человеческой деятельности; но, чтобы быть устойчивой, она должна являть себя всем – и тем, кто ею обладает, и тем, кто ей подчиняется, и властям иностранных государств – как нечто абсолютное, неприкосновенное. Условия порядка внутренне противоречивы, и людям, кажется, остается выбирать между анархией, сопутствующей власти слабой, и всевозможными войнами, возбуждаемыми заботой о престиже.
Когда названные здесь нелепости переводятся на язык власти, они перестают выглядеть нелепостями. Разве не естественно то, что каждое государство определяет национальный интерес через способность вести войну, коль скоро оно окружено другими государствами, способными покорить его силой оружия, лишь только покажи оно им свою слабость? Между стремлением не отстать от других в гонке военных приготовлений и готовностью претерпеть все, что будет угодно твоим вооруженным соседям, не видится середины. Всеобщее разоружение устранило бы эту трудность только в том случае, будь оно полным, что трудно представимо. С другой стороны, государство не может казаться слабым перед иностранцами, не рискуя дать своим подданным искушение поколебать его авторитет. Если бы Приам и Гектор выдали Елену грекам, они рисковали бы только увеличить желание греков разграбить город, кажущийся столь плохо приготовленным к обороне; также они рисковали бы общим мятежом в самой Трое – не то что выдача Елены возмутила бы троянцев, но она дала бы им повод думать, что люди, которым они повинуются, не столь уж могущественны. Если в Испании один из противостоящих лагерей даст знать о себе, что желает мира, во-первых, он тем самым поощрит врага, увеличив его наступательный потенциал, а кроме того, рискует мятежами в собственной среде. Так же точно, для человека, не вовлеченного ни в антикоммунистический блок, ни в блок антифашистский, столкновение двух почти совпадающих идеологий может показаться смешным; но раз уж эти блоки существуют, те, что находятся в том или другом из них, по необходимости смотрят на другой, как на абсолютное зло, – ведь он раздавит их, если они не будут сильнее. Вожди того и другого лагеря должны казаться готовыми сокрушить врага, чтобы сохранить господство над собственными рядами. И когда эти блоки достигают определенного могущества, нейтралитет трагическим образом кажется позицией почти недопустимой. То же самое еще бывает, когда в какой-либо социальной иерархии низы боятся быть совершенно раздавленными, если не сместят своих начальников; и если те или другие приобретают тогда достаточную силу, чтобы уже не иметь причин для боязни, они уже не могут устоять перед опьянением могуществом, обостренным чувством обиды.
Вообще говоря, всякая власть по существу хрупка; следовательно, она должна себя защищать; иначе как можно было бы поддерживать в общественной жизни хотя бы минимум стабильности? Но в качестве единственной оборонительной тактики почти всегда, верно или ошибочно, выбирается наступление, – и это одинаково для обеих сторон. Естественно, впрочем, что непримиримые столкновения порождаются преимущественно воображаемыми несогласиями, потому что именно их делают ставкой в играх власти и престижа. Возможно, легче Франции уступить Германии свои сырьевые ресурсы, чем несколько арпанов[11] той земли, которая называется колониями. Возможно, легче Германии обойтись без этого сырья, чем без самого слова «колонии». Важнейшее противоречие человеческого общества в том, что всякая общественная ситуация основывается на равновесии сил, равновесии давлений, аналогичном равновесию флюидов; но престиж одного (человека, общности, страны) не уравновешивается престижем другого, престиж не предполагает пределов, всякое удовлетворение престижа является посягательством на престиж или достоинство другого. А престиж неотделим от власти. Здесь словно тупик, из которого человечество не может выбраться иначе, как чудом.
Но человеческая жизнь состоит из чудес. Кто поверил бы, что готический собор может стоять, если бы не наблюдал это ежедневно? Поскольку война идет не всегда, нет ничего невозможного в том, чтобы неограниченное время длился мир. Проблема, поставленная, когда все ее данные реальны, очень близка к решению. Проблема международного и гражданского мира так еще никогда не ставилась.
*
Именно туман пустых абстрактных понятий препятствует не только увидеть данные нашей проблемы, но даже почувствовать, что перед нами – проблема, которую надо решить, а не рок, которому приходится подчиниться. Эти понятия вводят умы в ступор; они не только умерщвляют, но, что бесконечно хуже, заставляют забывать о ценности жизни. Изгнание таких понятий из всех областей политической жизни есть неотложное дело общественного оздоровления. Изгонять их нелегко; вся умственная атмосфера нашей эпохи благоприятствует пышному цветению и размножению понятий.
Общее повышение интеллектуального уровня стало бы исключительно благоприятным для любых разъяснительных усилий с целью устранения воображаемых причин конфликта. Конечно, нет у нас недостатка и в людях, готовых проповедовать умиротворение во всех областях. Но в целом эти проповеди имеют целью не пробуждать умы, не гасить ложные конфликты, а усыплять и заглушать конфликты реальные. Те, кто, разглагольствуя о мире между народами, понимает под этим выражением сохранение на неопределенное время status quo ради исключительной выгоды французского государства, те, кто, увещевая к социальному миру, подразумевают сохранение в неприкосновенности привилегий или, по меньшей мере, оставляют любые изменения на добрую волю привилегированных, – вот самые опасные враги международного и гражданского мира.
Речь не идет о том, чтобы искусственно сковывать отношения силы, по самой сути изменчивые: те, кто является в них страдающей стороной, всегда будут стремиться к их изменению. Речь о том, чтобы различать воображаемое и реальное в целях уменьшения риска войны, не отказываясь от борьбы, которую Гераклит называл условием самой жизни[12].
*статья публикуется в сокращении, полная версия выйдет в сборнике, который готовится в издательстве Ивана Лимбаха
[1] Симона Вейль. Письмо к Жоржу Бернаносу. Полный текст см.: Ф, сс. 345–358 (пер. П. Епифанова).
[2] Лондонский блокнот. // Вейль, Симона. Тетради. Том 4. СПб.: Изд-во Ивана Лимбаха, 2022. С. 326 – 327.
[3] Илиада, II, 172 – 182: «Так обратилась к нему (Одиссею. – П. Е.) совоокая дева Афина: // “Богорожденный герой Лаэртид, Одиссей многохитрый! // Да неужели и впрямь вы отсюда домой побежите, // Все побросавшись стремглав в корабли многовеслые ваши, // На похвальбу и Приаму, и прочим троянцам оставив // В городе этом Елену аргивскую, ради которой // Столько ахейцев погибло далеко от родины милой? // К меднодоспешным ахейцам тотчас же идти не медли! // Мягкою речью своею удерживай каждого мужа, // Чтоб не стаскивал в море судов обоюдовесельных”. // Так говорила. И громкий он голос богини услышал» (здесь и далее пер. В. В. Вересаева).
[4] Раймон Пуанкаре (1860 – 1934) – президент Франции в 1913 – 1920 гг., горячий сторонник войны до победного конца и сокрушения Германии, один из творцов Версальского мирного договора 1919 г.
[5] Имеется в виду т. н. Второй марокканский или Агадирский кризис 1911 г., когда Франция и Германия в споре о влиянии в Марокко оказались на грани войны. Благодаря дипломатическому нажиму Англии, Франции удалось вытеснить немцев из Марокко, отдав им в качестве компенсации Французское Конго. Конфликт сопровождался кампанией шовинистической пропаганды как во Франции, так и в Германии и имел последствием резкое усиление гонки вооружений между европейскими державами.
[6] Как сходство демагогии коммунистов и нацистов на предвыборных кампаниях 1932–1933 гг., так и массовые переходы из одной партии в другую отмечались современниками, в том числе и самой С. В. в ее аналитических статьях того периода, посвященных положению в Германии. См. также: Roux, François. Auriez-vous crié “Heil Hitler”: Soumission et résistances au nazisme. Paris: Max Milo, 2011, ch. VII. С. В. снова упомянет это обстоятельство в «Заметке о полном упразднении политических партий» (1943).
[7] Стесихор (2-я пол. VII – сер. VI в. до н. э.), по легенде, переданной у Платона (Федр, 243 a – b), написал в своих поэмах о Елене как бесстыдной изменнице и виновнице многих смертей – и в ту же ночь ослеп. В ответ на его молитву богам об исцелении ему во сне явилась Елена и сказала, что это ее братья-полубоги Кастор и Полидевк наслали на него слепоту за клевету на нее. Стесихор сложил тогда новое песнопение — о том, что Парис увез в Трою не Елену, а только ее призрак, наведенный Зевсом, настоящую же Елену боги перенесли в Египет, где она пребывала, верная Менелаю, до конца войны. После этого поэт прозрел. Эту версию использует Еврипид в трагедии «Елена», подробно пересказывает ее и Геродот (История, II, 112–120).
[8] Ср. Мольер, Мнимый больной: «Почтенный доктор инквит: кваре // Опиум фецит засыпаре? // Респондэо на кое: // Хабет свойство такое // Виртус снотворус, // Которус // Поте силу храпира // Натуру усыпира» (пер. Т. Н. Щепкиной-Куперник; разговор между врачами идет на пародийной макаронической латыни).
[9]Нам удалось найти соответствующие слова не у самого Пуанкаре, а у Александра Рибо, занимавшего пост премьер-министра Франции в марте – октябре 1917 г.: «За этой пропагандой, как я уже говорил с трибуны Палаты представителей и повторяю здесь, стоит Германия (аплодисменты), которая занимается распространением листовок, которая распускает эти фальшивые новости, (...) эти двусмысленные призывы к миру без контрибуций, без аннексий, которые мы надеемся утвердить на международном совещании. Надеюсь, эти маневры никого из нас больше не обманут. Это вопрос жизни и смерти. Если бы эта страна поддалась подобным иллюзиям, если бы она сегодня из-за усталости или изнурения позволила себе желать мира, она уже не была бы достойна имени Франции, (...) не была бы достойна всех тех павших героев, что пролили за нее свою кровь» (Clemenceau, G. Discours de guerre. Paris: Presses universitaires de France, 1968. Р. 128). Другой горячий сторонник войны до победного конца, Жорж Клемансо (1841–1929), в ноябре 1917 г. сменивший Рибо на посту премьер-министра, в своих выступлениях 1917 и 1918 гг. еще более настойчиво и регулярно ссылался на «мертвых, отдавших свою кровь», как на самый убедительный довод (Ibid. P. 133, 211, 222, 260).
[10] Аллюзия на пьесу Жюля Ромена «Кнок, или Чудеса медицины» (1923): «Доктор. Вы скажете, что я ударяюсь в ригоризм и рассекаю тончайший волосок. Но скажите, не подчинены ли при вашем методе интересы больного до некоторой степени интересам врача? Кнок. Доктор Парпале, вы забываете, что существуют интересы, высшие по отношению к обоим вами названным. Доктор. Какие же? Кнок. Интересы медицины. Лишь они одни занимают меня» (пер. А. Смирнова).
[11] Арпан – здесь: старая французская землемерная единица, в разных местностях и в разные эпохи имевшая различные значения – от 32 до 78 соток.
[12] Имеются в виду известные афоризмы Гераклита – фрагменты 8DK: «Расходящееся сходится, и из различных образуется прекраснейшая гармония…»; 53 DK: «Война есть отец всего, царь всего. Она сделала одних богами, других людьми, одних рабами, других свободными» (пер. А. Маковельского). Слово πóλεμος, стоящее в оригинале, в этом случае понимается Симоной как «борьба».